Путь Одиссея

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Путь Одиссея » Персоналии » Джек Лондон John Griffith "Jack" London


Джек Лондон John Griffith "Jack" London

Сообщений 1 страница 3 из 3

1

Джек Лондон  John Griffith "Jack" London

Тест. Самородный. 36 воплощение, Кшатрий. Воплотился из эгрегоров Черной Арктиды, ушел в эгрерог Белой Атлантиды. Первое воплощение было ок. 20 тыс лет назад в Белой Арктиде.
Из 36 жизней ок. 28 закончились насильственной смертью, что характерно для Черных Арктидцев.
Если кто сомневается, в том что у чела за плечами 36 жизней - прочтите содержание его ПСС в 14 томах http://nnm-club.me/forum/viewtopic.php?t=604250 - и все это написано за неполные 20 лет творческой жизни - и это проза мирового уровня, написанная человеком, который почти нигде не учился.
И в этой связи- все или почти все что он описал в романе https://en.wikipedia.org/wiki/The_Star_Rover  - "Межзвездный скиталец" или "Смирительная рубашка" - The Jacket соответствует реальной реинкарнационной истории писателя.
Вернее так - сам Джек Лондон в этой последней жизни в камере смертников не сидел, смирительную рубашку на него не надевали, но воспоминания или скорее видения о прожитых жизнях, прошлых воплощениях прорывались в его сознание. Чтобы как-то зафиксировать для себя и для потомков эти воспоминания он придумал историю про смертника, который научился, вернее - которого научил другой смертник, астральным выходам из тела.
В 1915-16 году думаю такой терминологии даже не существовало, хотя допускаю, что Лондон интересовался оккультными вопросами, тем более что его мать увлекалась спиритизмом.
Но сама техника выхода из тела очень современная. То есть в любом издании или пособии по Астральным выходам можно прочесть очень похожие техники. И вообще роман очень зрелый и современный.
Мне он как-то не попадался и даже не знал о его существовании, пока участник Форума под ником P4NDV1LL41N в теме Пиджак The Jacket указал мне на существование этой книги, за что ему особая благодарность!  Кстати, название фильма и второе название романа идентичны, как и обстоятельства обретения героями книги и фильма своих способностей к выходам из тела, стой лишь разницей, что герой фильма отправляется в будущее и из него меняет свое настоящее.
Для меня Лондон всегда был таким брутальным малым, романтиком, немного простоватым и не слишком глубоким писателем, в смысле не эзотеричным. А тут оказывается такая глубина!  Да он оказывается пантеист! Эволюционист! Эзотерик!
Всем рекомендую прочитать!

2

Джек Лондон
Межзвездный скиталец

Избранные фрагменты.

С раннего детства во мне жило сознание бытия иных мест и времен. Я чувствовал присутствие в себе иного «я».

Вы многое забыли, читатель; но все же, читая эти строки, вы смутно припомните туманные перспективы иных времен и мест, в которые заглядывал ваш детский глаз. Теперь они вам кажутся грезами, снами. Но если это были сны, привидевшиеся вам в ту пору, – откуда, в таком случае, их вещественность? Наши грезы уродливо складываются из вещей, знакомых нам. Материал самых бесспорных наших снов – это материал нашего опыта. Ребенком, совсем крохотным ребенком, вы в грезах падали с громадных высот; вам снилось, что вы летаете по воздуху, вас пугали ползающие пауки и слизистые многоножки, вы слышали иные голоса, видели иные лица, ныне кошмарно знакомые вам, и любовались восходами и закатами солнц иных, чем известные вам ныне.

Так вот, эти детские грезы принадлежат иному миру, иной жизни, относятся к вещам, которых вы никогда не видели в нынешнем вашем мире и в нынешней вашей жизни. Но где же? В другой жизни? В других мирах?

я, еще не начав говорить, в столь нежном возрасте, что потребность пищи и сна я мог выражать только звуками, – уже в ту пору я знал, что я был мечтателем, скитальцем среди звезд. Да, я, чьи уста не произносили слова «король», знал, что некогда я был сыном короля. Мало того – я помнил, что некогда я был рабом и сыном раба и носил железный ошейник.

Когда мне было три, и четыре, и пять лет, «я» не был еще «я». Я еще только с т а н о в и л с я; я был расплавленный дух, еще не застывший и не отвердевший в форме нынешнего моего тела, нынешнего моего времени и места. В этот период во мне бродило, шевелилось все, чем я был в десятках тысяч прежних существований, это все мутило мое расплавленное «я», стремившееся воплотиться во м н е и стать м н о ю.

в кровавые ночи и в холодном поту мрака, длившегося долгими годами, я был один на один со своими многоразличными «я» и мог совещаться с ними и созерцать их. Я пережил ад всех существований, чтобы поведать вам тайны, которые вы разделите со мной, склонясь в час досуга над моей книгой.

мой детский гнев, мои привязанности, мой смех. Иные голоса прорывались сквозь мой голос, – голоса людей прошлых веков, голоса туманных полчищ прародителей. Мой капризный плач смешивался с ревом зверей более древних, чем горы, и истерические вопли моего детства, когда я багровел от бешеного гнева, были настроены в лад бессмысленным, глупым крикам зверей, живших раньше Адама, иных биологических эпох.

я хочу рассказать вам о воспоминаниях иного мира, которые я переживал еще мальчиком. И я «сиял в облаках славы», влекшихся из глубины вечности. Как всякого мальчика, меня преследовали образы существований, которые я переживал в иные времена. Все это происходило во мне в процессе моего становления, прежде чем расплавленная масса того, чем я некогда был, затвердела в форме личности, которую люди в течение последних лет называют Дэррель Стэндинг.

Путем самогипноза, которым я научился искусно управлять, я получил возможность усыплять свое сознательное, бодрственное «я» и будить, выпускать на свободу мое подсознательное «я». Но это последнее «я» было существом, не желавшим знать никаких законов и дисциплины. Оно бессвязно, без смысла скиталось по кошмарам безумия; и лица, и события – все носило отрывочный, разрозненный характер.

Мой метод механического самовнушения был весьма прост. Скрестив ноги по-турецки на моем соломенном тюфяке, я устремлял неподвижный взор на кусочек блестящей соломинки, которую перед тем прикрепил к стене моей камеры, в том месте у дверей, где падало больше всего света. Приблизив к ней глаза, я смотрел на блестящую точку, пока глаза не уставали глядеть. Одновременно с этим я сосредоточивал всю свою волю и отдавался во власть чувству головокружения, всегда овладевавшего мною под конец сеанса. Откидываясь навзничь, я закрывал глаза и без сознания падал на тюфяк. После этого, в течение получаса, или десяти минут, или часа, скажем, я беспорядочно и бестолково скитался по громадам воспоминаний о моих былых, то и дело возникавших существованиях на земле. Но места и эпохи сменялись при этом с невероятной быстротой. Впоследствии, просыпаясь, я понимал, что это я, Дэррель Стэндинг, был связующим звеном, той личностью, которая соединяла в одно все эти причудливые и уродливые моменты. Но и только. Мне ни разу не удалось вполне запомнить одно целое переживание, объединенное сознанием во времени и пространстве. Мои сны, если их можно назвать снами, были бессмысленны и нестройны.

Вот образец моих грезовых скитаний. В течение пятнадцати минут подсознательного бытия я ползал и мычал в тине первобытного мира, потом сидел рядом с Гаазом, рассекая воздух двадцатого века на моноплане с газовым двигателем. Проснувшись, я вспомнил, что я, Дэррель Стэндинг во плоти, за год до моего заточения в СанКвэнтин летал с Гаазом над Тихим океаном у СантаМоники. Проснувшись, я не вспомнил о том, что ползал и мычал в древнем иле. Тем не менее после пробуждения я соображал, что каким-то образом мне все же припомнилось это далекое бытие в первобытной тине, что это действительно было мое существование в ту пору, когда я был не Дэррелем Стэндингом, а кем-то другим, ползавшим и мычавшим. Просто – одно переживание было древнее другого. Оба переживания были равно реальны, – иначе как бы я мог помнить их?

На протяжении нескольких минут освобожденного подсознательного бытия я сидел в царских палатах на верхнем конце стола и на нижнем его конце, был шутом и монахом, писцом и солдатом, был владыкой над всеми и сидел на почетном месте – мне принадлежала светская власть по праву меча, толстых стен замка и численности моих бойцов; мне же принадлежала и духовная власть, ибо раболепные патеры и тучные аббаты сидели ниже меня, лакали мое вино и жрали мои яства.
   В холодных странах я носил, помнится, железный ошейник раба; я любил принцесс королевского дома в ароматные тропические ночи: чернокожие рабы освежали застоявшийся знойный воздух опахалами из павлиньих перьев, а издали, из-за пальм и фонтанов, доносилось рычание львов и вопли шакалов. И еще – я сидел на корточках в холодной пустыне, грея руки над костром из верблюжьего помета, или лежал в редкой тени сожженного солнцем кустарника у пересохшего родника, сгорая от жажды, а вокруг, разбросанные по солончаку, валялись кости людей и животных, уже погибших от жажды.
   В разное время я был морским пиратом и «браво» – наемным убийцей; ученым и отшельником. То я корпел над рукописными страницами огромных заплесневевших томов в схоластической тишине и полумраке прилепившегося к высокому утесу монастыря; а внизу, при свете угасающего дня, крестьяне трудились над виноградными лозами и оливами и пастухи гнали с пастбища блеющих коз и мычащих коров. То я предводительствовал ревущими толпами на изрытых ухабами и колеями улицах древних забытых городов. Торжественным голосом, холодным как могила, я оглашал закон, устанавливал степень вины и приговаривал к смерти людей, нарушивших закон, как ныне приговорили Дэрреля Стэндинга в Фольсомской тюрьме.
   С головокружительной высоты мачт, качавшихся над палубами судов, я обозревал сверкавшую на солнце поверхность моря, радужные переливы коралловых рифов, поднимавшихся из бирюзовой пучины, и направлял корабли в спасительную гладь зеркальных лагун, где приходилось бросать якорь чуть ли не у корней пальм, растущих на самом берегу. И я же дрался на забытых полях сражений более древней эпохи, когда солнце закатилось над битвой, которая не прекратилась, а продолжалась в ночные часы при мерцании звезд и пронзительном, холодном ветре, тянувшем со снеговых вершин, – но и этой стуже не удалось охладить пыл бойцов; потом я опять видел себя маленьким Дэррелем Стэндингом, босоножкой, бегающим по весенней траве фермы в Миннесоте. В морозные утра, задавая корм скотине в дымящихся животным паром стойлах, я отмораживал себе пальцы, а по воскресеньям со страхом и благоговением слушал проповеди о Новом Иерусалиме и муках адского пламени.

Вот каково было мое положение: я знал, что во мне зарыта целая Голконда воспоминаний о других жизнях, но мог только с бешеной скоростью промчаться сквозь эти воспоминания. У меня была Голконда – но я не мог ее разрабатывать.

Но сколько я ни гипнотизировал себя блестящей соломинкой в моей одиночке, мне не удалось с такою же определенностью воскресить свои предшествующие «я». Неудача моих опытов убедила меня в том, что только при помощи смерти я мог бы отчетливо и связно воскресить воспоминания о моих бывших «я».

В этот первый период пытки смирительной рубашки я умудрялся много спать. Сны были замечательны. Разумеется, они все носили очень живой и реальный характер, как почти все сны. Но замечательна была их связность и непрерывность.
Я хочу подчеркнуть, что это всегда были одни и те же места. В этих снах ни разу не менялись их существенные черты.
Да, непрерывность этих снов составляла их главную прелесть…
Но это были сны – только сны! Воображаемые приключения подсознательного ума. Совершенно непохожи на них были, как вы увидите, другие мои приключения, когда я заживо прошел врата смерти и вновь пережил жизнь, бывшую моим уделом когда-то далеко в прошлом.

– Штука заключается в том, чтобы умереть в «пеленках», з а х о т е т ь умереть! Я знаю, ты еще не понимаешь, но погоди. Ведь тебе случалось онеметь в «пеленках» – засыпает, например, рука или нога. Бороться с этим ты не можешь, ты ухватись за это и усовершенствуй. Ты не жди, пока у тебя заснут ноги или что-нибудь другое. Ты лежи на спине как можно спокойнее и начинай упражнять свою волю. Думай об этом непрерывно, все время, и все время ты должен верить тому, о чем будешь думать. Если не веришь – ничего не добьешься. А думать и верить ты должен вот во что: тело твое – одно, а душа – совсем другое! Ты – это ты, а тело – нечто другое, не стоящее гроша. Тело твое в счет не идет. Ты – хозяин! Ты не нуждаешься в теле. Думая об этом и веруя, ты докажешь это напряжением своей воли. Ты заставишь свое тело умереть.
   – Начинаешь ты с пальцев ноги, по одному в раз. Ты заставляешь умереть свои пальцы. Ты х о ч е ш ь, чтобы они умерли. И если у тебя есть вера и воля, то пальцы умрут. В этом самое главное – н а ч а т ь умирание. Раз ты умертвил первые пальцы, остальное дается легко, и верить тебе уже не нужно – ты з н а е ш ь. Затем ты вкладываешь всю свою волю в желание умертвить остальное тело.
– И вот когда твое тело совсем умрет, а ты еще тут, ты просто-напросто выходишь из своего тела, покидаешь его. А раз ты покинул тело. ты покинешь и камеру. Каменные стены и железная дверь сделаны для того, чтобы удержать тело, но они не могут удержать душу. Ты – дух вне своего тела. Ты можешь взглянуть на свое тело со стороны. Говорят тебе, я это з н а ю, ибо проделывал три раза, смотрел на свое тело, лежащее где-то в стороне от меня.
Но говорю тебе, Дэррель, если ты научишься этой штуке, ты можешь плюнуть на смотрителя. Раз ты заставишь свое тело умереть, тебе уже все равно, будут ли тебя держать в «пеленках» хоть целый месяц подряд. Ты нисколько не страдаешь. И тело твое не болит. Знаешь, бывают случаи, когда люди спят целый год сряду. Так вот это самое будет происходить с тобой, когда твое тело умрет. Оно просто остается в «пеленках» и ждет твоего возвращения.

Предлагаемый же Моррелем метод настолько не походил на мой метод самогипноза, что просто очаровал меня. По моему способу, первым от меня уходило сознание; по его же способу – сознание исчезало последним, и когда мое сознание уйдет, оно должно будет перейти в такую стадию, что покинет тело, покинет Сан-Квэнтинскую тюрьму, будет странствовать в далеких просторах – и притом оставаться сознанием.

Я начал сосредоточивать свою волю. Тело мое находилось в онемении, вследствие нарушенного кровообращения у меня было такое чувство, словно меня кололи тысячами иголок. Я сосредоточил свою волю на мизинце правой ноги и приказал ему перестать существовать в моем сознании. Я хотел, чтобы этот мизинец умер, – умер, поскольку дело касалось меня, его владыки – существа, от него совершенно отличного. Это была тяжелая борьба. Моррель предупредил меня, что так и будет. Но я не сомневался. Я знал, что этот палец умрет, и заметил, что он умер. Сустав за суставом умирали под действием моей воли.
   Дальше дело пошло легче, но медленно. Сустав за суставом, палец за пальцем – все пальцы обеих моих ног перестали существовать. Сустав за суставом – процесс продолжался дальше. Наступил момент, когда перестали существовать мои ноги у лодыжек. Наступил момент, когда уже перестали существовать мои ноги ниже колен.
   Я находился в такой экзальтации, что не испытывал даже проблеска радости при этих успехах. Я ничего не сознавал, кроме того, что заставляло мое тело умирать. Все, что оставалось от меня, было посвящено этой единственной задаче. Я делал это дело так же основательно, как каменщик кладет кирпичи, и смотрел на все это как на вещь столь же обыкновенную, как для каменщика кладка кирпичей.
   Через час мое тело умерло до бедер, и я продолжал умерщвлять его все выше и выше.
   Только когда я достиг уровня сердца, произошло первое помутнение моего сознания. Из страха, как бы не лишиться сознания, я приказал смерти остановиться и сосредоточил свое внимание на пальцах рук. Мозг мой опять прояснился, и умирание рук до плеч совершилось поразительно быстро.
   В этой стадии все мое тело было мертво по отношению ко мне, кроме головы и маленького участка груди. Биение и стук стиснутого сердца уже не отдавались в моем мозгу. Сердце мое билось правильно, но слабо. И если бы я позволил себе испытать радость, то эта радость покрыла бы все мои ощущения.
   В этом пункте мой опыт отличается от опыта Морреля. Автоматически продолжая напрягать свою волю, я впал в некоторую дремоту, которую испытывает человек на границе между сном и пробуждением. Мне стало казаться, что произошло огромное расширение моего мозга в черепе, хотя самый череп не увеличился. Были какието мелькания и вспышки, и даже я, верховный владыка, на мгновение перестал существовать, но в следующий миг воскрес, все еще жильцом плотского обиталища, которое я умерщвлял.
   Больше всего меня смущало кажущееся расширение мозга. Он не вышел за пределы черепа, и все же мне казалось, что поверхность его находится вне моего черепа и продолжает расширяться. Наряду с этим появилось самое замечательное из ощущений, какие я когда-либо испытывал. Время и пространство, поскольку они составляли содержание моего сознания, подверглись поразительному расширению. Не открывая глаз, чтобы проверить это, я положительно знал, что стены моей тесной камеры расступились, я очутился в какой-то огромной аудитории и знал, что они продолжают расступаться. Мне пришла в голову капризная мысль, что если такое же расширение произойдет со всей тюрьмой, то в таком случае наружные стены Сан-Квэнтина должны будут отодвинуться в Тихий океан с одной стороны, а по другую сторону – стены достигнут пустынь Невады. И тут же у меня возникла другая мысль, что раз материя может проникать в другую материю, то стены моей камеры могут пройти сквозь тюремные стены, и таким образом моя камера окажется вне тюрьмы, и я буду на свободе! Разумеется, это была чистая фантазия, и я все время сознавал, что это фантазия.
   Столь же замечательно было и расширение времени. Сердце мое билось теперь с большими промежутками. Опять у меня мелькнула капризная мысль – и я медленно и упорно стал считать секунды, разделявшие биения сердца. Вначале, как я отчетливо заметил, между двумя биениями сердца проходило больше сотни секунд. Но по мере того, как я продолжал счет, промежутки настолько расширились, что я соскучился считать.
   И в то же время, как эти иллюзии времени и пространства упорствовали и росли, я поймал себя на том, что полусонно разрешаю новую глубокую проблему.
   Моррель говорил мне, что он освободился от своего тела, убив его – или выключив тело из своего сознания, что по результату одно и то же. Теперь мое тело было настолько близко к полному умерщвлению, что я знал с совершенной уверенностью: одно быстрое сосредоточение воли на еще живом участке моей груди – и оно перестанет существовать. Но тут возникла проблема, о которой Моррель не предупредил меня: должен ли я умертвить свою голову? Если я это сделаю, что будет с духом Дэрреля Стэндинга? Не останется ли тело Дэрреля Стэндинга на веки веков мертвым?
   И я проделал опыт с грудью и медленно бьющимся сердцем. Быстрый нажим моей воли был вознагражден. У меня уже не было ни груди, ни сердца! Я был теперь только ум, дух, сознание – назовите как хотите, – воплощенное в туманный мозг, который еще помещался внутри моего черепа, но расширялся и продолжал расширяться в пределах этого самого черепа.
   И вдруг, в мельканиях света, я улетел прочь! Одним скачком я перепрыгнул крышу тюрьмы и калифорнийское небо и очутился среди звезд. Я обдуманно говорю «звезд». Я странствовал среди звезд и видел себя ребенком. Я был одет в мягкие шерстяные и нежно окрашенные одежды, мерцавшие в холодном свете звезд. Разумеется, внешний вид этих одежд объяснялся моими детскими впечатлениями от цирковых артистов и детскими представлениями об одеянии ангелочков.
   Как бы то ни было, в этом одеянии я ступал по межзвездным пространствам, гордый сознанием, что переживаю какое-то необычайное приключение, в конце которого открою все формулы космоса и выясню себе конечную тайну Вселенной. В руке у меня был длинный стеклянный жезл. Кончиком этого жезла я должен был коснуться мимоходом каждой звезды. И я знал с полной уверенностью, что если я пропущу хоть одну звезду, то буду низвергнут в некую бездну в виде кары за непростительную вину.
   Долго продолжались мои звездные скитания. Когда я говорю «долго», то вы должны принять во внимание неимоверное расширение времени в моем мозгу. Целые столетия я блуждал по пространствам, задевая на ходу рукой и кончиком жезла каждую попадающуюся звезду. Путь мой становился все светлее. Неисповедимая цель бесконечной мудрости приближалась. И я не делал ошибки. Это не было мое другое «я». Это не было тем переживанием, которое я испытывал раньше. Все это время я сознавал, что я – Дэррель Стэндинг – странствую среди звезд и ударяю по ним стеклянным жезлом. Короче говоря, я знал, что в этом не было ничего реального, ничего, что когда-либо было или могло быть. Я знал, что все это смешная оргия воображения, которой люди предаются под влиянием наркотиков, в бреду или в обыкновенной дремоте.
   И вот когда все так удачно складывалось в моих небесных исканиях, кончик моего жезла не коснулся одной из звезд – я почувствовал, что совершил страшное преступление, – в то же мгновение сильный, неумолимый и повелительный удар, как топот железного копыта Рока, обрушился и грохотом отдался по Вселенной! Все звезды ярко засверкали, зашатались и провалились в огненную пропасть. Я почувствовал острую рвущую боль и в то же мгновение сделался Дэррелем Стэндингом, каторжником, осужденным на пожизненное заключение, лежащим в смирительной куртке в одиночной камере. И я понял ближайшую причину этого. Это был стук Эда Морреля из камеры No 5; он выстукивал мне какую-то весть.

3

Теперь, когда я научился этому фокусу, действовать было легко. И я знал, что чем больше я буду странствовать, тем это будет легче. Стоило только установить линию наименьшего сопротивления, и каждое новое странствие по ней встречало все меньше затруднений. Как вы увидите, мои путешествия из жизни Сан-Квэнтина в другие жизни стали совершаться почти автоматически.
   Как только смотритель Этертон и его банда оставили меня в покое, достаточно было нескольких минут волевого напряжения, чтобы воскресшая часть моего тела опять погрузилась в «малую» смерть. Это была смерть при жизни, но смерть малая, подобная временной смерти, вызываемой посредством анестезии.

Жизнь – реальность и тайна. Жизнь значительно отличается от химической материи, меняющейся в модусах понятия. Жизнь продолжает существовать. Жизнь равна нити, проходящей сквозь все модусы бытия. Я это знаю. Я – жизнь. Я прожил десять тысяч поколений. Я прожил миллионы лет. Я обладал множеством тел. Я, хозяин этого множества тел, уцелел. Я – жизнь. Я – неугасимая искра, вечно вспыхивающая и изумляющая лик времени, вечно творящая свою волю и изливающая свои страсти через скопления материи, называемые телами, которые служили мне временной обителью.

в предшествующие эпохи я обитал в разнообразных скоплениях материи: я жил в образе графа Гильома де СенМора, затем шелудивого и безвестного пустынника в Египте и мальчика Джесса, отец которого был начальником сорока повозок в великом переселении на Запад? А теперь, когда я пишу эти строки, не являюсь ли я Дэррелем Стэндингом, приговоренным к смерти узником Фольсомской тюрьмы, а некогда профессором агрономии в сельскохозяйственном колледже Калифорнийского университета?
   Материя – великая иллюзия. Другими словами, материя проявляется в форме, а форма – не что иное, как видение. Где находятся сейчас искрошенные утесы Древнего Египта, на которых я некогда лежал, как дикий зверь, мечтая о Царстве Божием? Где теперь тело Гильома де Сен-Мора, пронзенного насквозь на освещенной луною траве пламенным Гюи де Вильгардуэном? Где сорок огромных повозок, составленных кругом в Нефи? Где мужчины, женщины, дети и тощий скот, помещавшиеся внутри этого круга? Все это не существует, ибо все это были формы проявления текучей материи. Они прошли – и их нет.
   Аргументация моя донельзя проста. Дух – единственная реальность, которая существует. Я – дух, и я существую, продолжаюсь. Я, Дэррель Стэндинг, обитатель многих плотских обителей, напишу еще несколько строк этих воспоминаний, а затем в свою очередь исчезну. Моя внешняя форма, мое тело сгинет, когда его достаточно долго продержат подвешенным за шею, и ничего от него не останется во всем мире материи. А в мире духа останется память о нем. Материя не имеет памяти, ибо формы ее исчезают, и то, что запечатлено в них, исчезает вместе с ними.

Эд Моррель, странствовавший по тем же дорогам, что и я, хотя и с иными результатами, поверил мне. Он сказал мне, что когда его тело умирало в куртке и он вырывался из тюрьмы, то всегда оставался тем же Эдом Моррелем. Он никогда не переживал п р е ж н и х своих существований. Когда его дух странствовал на воле, он всегда делал это в н а с т о я щ е м. Он нам рассказал, что, как только он оказывался в состоянии покинуть свое тело и увидеть его «со стороны», лежащим в смирительной рубашке на полу камеры, он мог покидать тюрьму, отправляться в нынешний Сан-Франциско и видеть, что там делается. Таким родом он дважды навестил свою мать и оба раза заставал ее спящей. В этих духовных скитаниях, говорил Эд, он не имел власти над материальными предметами. Он не мог, например, отворить или затворить дверь, сдвинуть какой-нибудь предмет, произвести шум или чем-нибудь проявить свое присутствие. С другой стороны, материальные вещи не имели власти над ним. Стены и двери не служили для него препятствием. Реальной, действительной его сущностью был, как он думает, дух.

Душа? Только то и есть прочного, что душа! Материя, вещество изменяются, кристаллизуются, плавятся, и формы не повторяются. Формы разлагаются в вечное небытие, из которого нет возврата. Форма есть видение, она проходит, как прошли физические формы принцессы Ом и Чонг-Монг-Джу. Но память о них остается, всегда будет оставаться, покуда существует дух; а дух неразрушим.

Евреи действовали ему на нервы. У них была слишком вулканическая, судорожная натура. Кроме того, они были хитры. У римлян прямая, откровенная манера действовать. Евреи никогда и ни к чему не шли прямо, – разве что назад, и то когда их толкали силой. Предоставленные самим себе, они ко всему подходили окружными путями. Пилат был раздражен тем, что евреи, по его словам, вечно интриговали, чтобы сделать его, а через него и Рим ответственным за их религиозные раздоры. Мне было хорошо известно, что Рим не вмешивался в религиозные убеждения покоренных им народов; но евреи всегда умели запутать любой вопрос и придать политический характер совершенно не политическим событиям.
Пилат стал подробно рассказывать мне о разнообразных сектах и фанатических восстаниях и мятежах, то и дело возникавших.
   – Лодброг! – говорил он. – Никогда нельзя сказать наперед, что облачко, поднятое ими, не превратится в грозовую тучу. Я послан сюда поддерживать порядок и спокойствие. Несмотря на все мои усилия, они превращают свой край в гнездо шершней! Я бы охотнее согласился управлять скифами или дикими бриттами, чем этими людьми, вечно волнующимися из-за вопроса о Боге. Вот и сейчас на севере появился какой-то рыбак, превратившийся в проповедника и чудотворца; я не удивлюсь, если скоро он увлечет за собой весь край и добьется того, что меня отзовут в Рим.

Право, евреи в те дни были такими же специалистами по части веры, как мы по части драки и попоек! Во все пребывание мое в этой стране не было минуты, когда у меня не шумело бы в голове от бесчисленных споров о жизни и смерти, о законе и Боге. Пилат не верил ни в Бога, ни в черта, ни во что решительно. Для него смерть была просто мраком непрерывного сна. И все же в бытность в Иерусалиме он нередко сам заражался пылом религиозных споров.

– Расскажи мне об этом: на что похоже ваше бессмертие?
   И когда я рассказал ей о Нифельгейме и Мусцелле, о рождении гиганта Ильгира из снежных хлопьев, о корове Андгумбле, о Фенрире и Локи и замерзших иогунах, – когда я рассказал ей обо всем этом, и о Торе, и об Одине, и о нашей Валгалле, она захлопала в ладоши и, сверкая глазами, воскликнула:
   – О ты, варвар! Ты, большой ребенок! Ты, белокурый гигант, порождение мороза! Ты веришь в старые бабьи сказки. Но вот дух, твой бессмертный дух, – куда он отправится, когда тело умрет?
   – Как я уже говорил – в Валгаллу, – отвечал я. – И тело мое тоже будет там.
   – Будет есть? Пить? Сражаться?
   – И любить, – добавил я. – У нас должны быть женщины в небесах, иначе на что же небеса?
   – Мне не нравятся твои небеса, – отвечала она. – Это безумное место, звериное место, место мороза, бурь и ярости!
   – Ну, а твое-то небо? – спросил я.
   – Это небо вечного лета, зрелых плодов и цветов!
   Я покачал головой и проворчал:
   – Но мне не нравится твое небо. Это скучное, изнеженное место, место для слабосильных людей, для евнухов и для жирных, плачущих теней мужчины!
– Мое небо, – продолжала она, – обитель блаженных!
   – Обитель блаженных – Валгалла! – ответил я. – Подумай, кому интересны цветы там, где цветы всегда существуют? На моей родине, после того как спадут железные оковы зимы и солнце прогонит долгую ночь, первые цветочки, проглянувшие из-под тающего льда, – источник радости, и мы смотрим, смотрим на них без конца!

– Мир велик, – утешил я ее. – В нем найдется место для многих небес. Мне кажется, каждому дано небо по желанию его сердца! Настоящая родина действительно за гробом. Я не сомневаюсь в том, что мне еще придется покинуть наши пиршественные чертоги, сделать набег на твои солнечные и полные цветов берега и похитить тебя – так похитили мою мать…

Так, постоянно путешествуя, я имел случай наблюдать многие странности евреев, помешанных на Боге.
   Это была их особенность. Они не довольствовались тем, чтобы оставлять эти дела своим священникам, но сами становились священниками и проповедовали, если находили слушателей. А слушатели всегда находились в изобилии!
   Они бросали свои дела, чтобы шататься по стране нищими, ссориться и спорить с раввинами и талмудистами в синагогах и на папертях храмов. В Галилее, мало известном краю, жители которого слыли глупыми, я впервые пересек след человека, называемого Иисусом. По-видимому, он был плотником, а после рыбаком, и его товарищи по рыбацкому ремеслу побросали свои невода и последовали за ним в его бродячей жизни. Некоторые видели в нем пророка, но большинство утверждало, что он помешанный. Мой жалкий конюх, претендовавший на обширные знания в Талмуде, посмеивался над Иисусом, величал его царем нищих, называя его учение эбионизмом – по его словам, оно сводилось к тому, что только бедные наследуют царство небесное, богачи же и сильные мира сего будут вечно гореть в каком-то огненном озере.
Они уходили голодать в пустыню. Но оттуда появлялись вновь, провозглашая новые учения, собирая вокруг себя толпы, образуя новые секты, которые в свою очередь раскалывались по вопросам учения еще на новые секты.
– Клянусь Одином, – сказал я раз Пилату, – немного наших северных морозов и снега охладило бы им головы! Тут слишком мягкий климат! Вместо того чтобы строить кровли и охотиться за мясом, они вечно строят учения.

В жизни я не видел таких смутьянов! Все существующее под солнцем было для них либо священным, либо нечистым! И эти люди, умевшие вести хитроумные споры, неспособны были понять римскую идею государства. Все политическое было религией; все религиозное было политикой. Таким образом, у каждого римского прокуратора хлопот были полны руки. Римских орлов, римские статуи, даже щиты, поставленные Пилатом по обету, они считали умышленным оскорблением своей религии.
   Переписи, производимые римлянами, они считали мерзостью. Но перепись нужно было сделать, ибо она служила основой обложения. Опять беда! Обложение налогами было преступлением против их закона и Бога. О, этот закон! Это был не римский закон, это был их закон, который они называли Божиим законом.

– Послушай, – сказал Пилат. – Я знаю из надежных источников, что после того, как этот Иисус сотворил чудо, накормив толпу несколькими хлебами и рыбой, глупые галилеяне собирались сделать его царем. Против его воли они хотели сделать его царем. Спасаясь от них, он бежал в горы. Это не безумие. Он был слишком умен, чтобы принять участь, которую они настойчиво навязывали ему!

Поистине можно сказать, что мой опыт находится в полном согласии с нашими выводами об эволюции.

   Как человек, я – организм, способный к развитию. Я начался не тогда, когда родился, и не тогда, когда был зачат. Я рос, развиваясь, на протяжении бесчисленных мириад тысячелетий. Все опыты всех этих жизней и бесчисленное множество других жизней пошли на созидание душевного и духовного содержания моего «я». Вы понимаете? Они составляют мое содержание. Материя не помнит, ибо дух есть память. Я – дух, составленный из воспоминаний о моих бесчисленных воплощениях.
   Откуда взялся во мне, Дэрреле Стэндинге, багровый гнев, испортивший мне жизнь и бросивший меня в камеру осужденных? Конечно, он не тогда появился, не тогда был создан, когда был зачат младенец, которому суждено было стать Дэррелем Стэндингом. Этот древний багровый гнев много старее моей матери, много древнее древнейшей и первой праматери людей. Моя мать, зачиная меня, не создавала присущего мне пылкого бесстрашия. И все матери за все время развития человечества не создали страха или бесстрашия в мужчинах. Страх и бесстрашие, любовь, ненависть, гнев – все эмоции, развиваясь задолго до первых людей, стали содержанием того, чему суждено было сделаться человеком.
   Я весь в моем прошлом. Все мои предыдущие «я» отражаются во мне своими голосами, отголосками, побуждениями. За каждым моим способом действовать, за пылом страсти, за искрой мысли кроются тень и отзвук длинного ряда других «я», предшествовавших мне и составивших меня.

Так как личность человека непрерывно растет и представляет собою сумму всех прежних существований, взятых в одно, то каким образом смотритель Этертон мог сломить мой дух в своем застенке? Я – жизнь, которая не исчезает, я – то строение, которое воздвигалось веками прошлого – и какого прошлого! Что значили для меня десять дней и ночей в смирительной куртке? Для меня, некогда бывшего Даниэлем Фоссом и в течение восьми лет учившегося терпению в каменной школе далекого Южного океана?

Паскаль как-то сказал: «Рассматривая поступательный ход человеческой эволюции, философский ум должен смотреть на человечество как на единого человека, а не как на конгломерат индивидуумов».
   Вот я сижу в Коридоре Убийц в Фольсоме и под сонное жужжание мух переворачиваю в уме эту мысль Паскаля, – как она верна! Совершенно так, как человеческий зародыш в десять лунных месяцев с изумительной быстротой в мириадах форм и подобий повторяет всю историю органической жизни от растения до человека; как мальчик в краткие годы своего отрочества повторяет историю первобытного человека своими играми и жестокими действиями, от необдуманного причинения боли мелким тварям вплоть до племенного сознания, выражающегося стремлением собираться в шайки, – так и я, Дэррель Стэндинг, повторил и пережил все, чем был первобытный человек, и все, что он делал, и так же, как вы и прочее человечество, дожил до цивилизации двадцатого века.

Поистине каждый из нас, жителей этой планеты, носит в себе нетленную историю жизни от самых ее зачатков. Эта история записана в наших тканях и в наших костях, в наших функциях и в наших органах, в наших мозговых клетках и в нашей душе, во всяческого рода физиологических и психологических атавизмах и импульсах. Некогда, читатель, мы были с вами подобны рыбам, выплывали из моря на сушу и переживали великие приключения, в толще которых мы находимся еще и теперь. Следы моря еще держатся на нас, как и следы змея той далекой эпохи, когда змей еще не был змеем, а человек человеком, когда празмей и прачеловек были одним и тем же. Было время, когда мы летали по воздуху, и было время, когда мы жили на деревьях и боялись потемок. Следы всего этого, точно выгравированные, остались во мне и в вас и будут переходить в наше семя после нас до скончания веков на земле.

какими же царственными представляются мне мои воспоминания, когда я окидываю взглядом эти минувшие тысячелетия! За один прием куртки я переживал бесчисленные жизни, заключенные в тысячелетних одиссеях первобытного люда. Задолго до того, как я был Эзиром с белыми как лен волосами, который жил в Асгарде, до того, как я был рыжеволосым Ваниром, жившим в Ванагейме, задолго до всего этого я вспоминаю другие свои бытия, которые, как пух одуванчика по ветру, проносились пред лицом наступавшего полярного льда.
   Я умирал от стужи и холода, битв и потопа. Я собирал ягоды на холодном хребте мира и откапывал съедобные корешки на жирных торфяниках и лугах. Я нацарапывал изображения северного оленя и волосатого мамонта на клыках, добытых охотой, и на каменных стенах пещер, под гул и рев бури. Я разбивал мозговые кости на месте царственных городов, погибших за много веков до моего времени, или тех, которым суждено было погибнуть через много веков после моей смерти. Я оставил кости этих моих преходящих тел на дне прудов, в ледниковых песках, в озерах асфальта. Я пережил века, ныне называемые учеными палеолитической, неолитической и бронзовой эпохами. Я помню, как мы с нашими прирученными волками пасли северных оленей на северном берегу Средиземного моря, где сейчас находятся Франция, Италия и Испания. Это было до того, как ледяной покров начал таять и отступать к полюсу. Я пережил много равноденствий и много раз умирал, читатель… но только я все это помню, а вы – нет!
   Я был Сыном Сохи, Сыном Рыбы и Сыном Древа. Все религии, от начал человека, живут во мне. И когда пастор в часовне Фольсома служит Богу по воскресеньям на современный лад, то я знаю, что в нем, в этом пасторе, еще живут культы Сохи, Рыбы и Древа и даже все культы Астарты и Ночи.
   Я был арийским начальником в Древнем Египте, когда мои солдаты рисовали непристойности на резных гробницах царей, умерших и зарытых в незапамятные времена, и я, арийский начальник Древнего Египта, сам построил себе два склепа – один в виде фальшивой могучей пирамиды, о которой могло свидетельствовать поколение рабов. А второй – скромный, тайный, высеченный в камне пустынной долины рабами, умершими тотчас же после того, как их работа была доведена до конца… И теперь, сейчас, в Фольсоме, в то время как демократия грезит волшебными снами над миром двадцатого века, я думаю: сохранились ли еще в каменном склепе сокровенной пустынной долины кости, некогда принадлежавшие мне и двигавшие мое тело, когда я был блестящим арийским начальником?
   И во время великого передвижения человечества на юг и восток от пылающего солнца, погубившего всех потомков домов Асгарда и Ванагейма, я был царем на Цейлоне, строителем арийских памятников под властью арийских царей на древней Яве и древней Суматре. И я умирал сотней смертей на Великом Южном море задолго до того, как возрождался для строительства памятников, какие умеют строить только арийцы, на вулканических островах тропиков, которых я, Дэррель Стэндинг, назвать не могу, потому что слишком мало

Я – этот человек; я – сумма этих людей; я – безволосое двуногое, развившееся из тины и создавшее любовь и закон из анархии жизни, визжавшей и вопившей в джунглях. Я – все, чем человек был и чем он стал. Я вижу себя в перспективе поколений ставящим силки и убивающим дичь и рыбу; расчищающим первые поля среди леса; выделывающим грубые орудия из камня и костей; строящим деревянные хижины, покрывающим их листьями и соломой; возделывающим поле и пересаживающим в него дикие травы и съедобные корешки, этих праотцов риса, проса, пшеницы, ячменя и всех съедобных корнеплодов; учащимся вскапывать землю, сеять, жать и складывать в житницы, разбивать волокна растений, превращать их в нити и ткать из них ткани, изобретать системы орошения; обрабатывающим металлы, создающим рынки и торговые пути, строящим корабли и кладущим начало мореплаванию. Я же был организатором сельской жизни, сливал отдельные селения, пока они не становились племенами, сливал племена в народы, вечно ища законы вещей, вечно создавая людские законы, дабы люди могли жить совместно и соединенными силами убивать и истреблять всякого рода ползучую, пресмыкающуюся, ревущую тварь, которая иначе истребила бы человека.

Я был этим человеком во всех его рождениях и стремлениях. Я и сейчас этот человек, ожидающий своей смерти по закону, составить который я сам помогал много тысяч лет назад и благодаря которому и уже много-много раз умирал прежде. И когда я созерцаю теперь эту свою бесконечную прошлую историю, я замечаю на ней великие и сложные влияния, и на первом плане – любовь к женщине, любовь мужчины к женщине своего рода. Я вижу себя в прошлых веках любовником – вечным любовником! Да, я был и великим бойцом, но мне, когда я сижу здесь сейчас и все это продумываю, начинает казаться, что я был прежде всего и больше всего великим любовником. Я потому был великим бойцом, что любил великой любовью!
   Иногда мне кажется, что история человека – это история любви к женщине. Все воспоминания моего прошлого, которые я теперь записываю, суть воспоминания о моей любви к женщине. Всегда, в десятках тысяч моих жизней и образов, я любил ее, я люблю ее и сейчас. Сны мои полны женщиной; мои фантазии наяву, с чего бы ни начинались, всегда приводят меня к женщине. Нет спасения от нее – от вечной, сверкающей, великолепной фигуры женщины!

Мне хочется поговорить о Тайне. Ибо нас всегда тянет разрешать тайны жизни, смерти и угасания. В отличие от прочих животных, человек всегда глядел на звезды. Много богов создал он по своему образу и подобию своих влечений. В те древние времена я поклонялся солнцу и тьме. Я поклонялся очищенному рисовому зерну, как праотцу жизни. Я преклонялся Сар, богине злаков. Я поклонялся морским богам и речным богам.
   Я помню Иштар еще до того, как ее украли у нас вавилоняне. Эа также была наша, она царила в подземном мире, давшем Иштар возможность победить смерть. Добрым арийским богом был и Митра, до того как его у нас украли или пока мы от него не отказались. Я помню, что однажды, спустя много времени после переселения в Индию, куда мы занесли ячмень, я отправился в Индию лошадиным барышником с моими слугами и длинным караваном, и помню, что в это время мы поклонялись Бодисатве.

У нас украли даже наших валькирий, превратив их в ангелов, и крылья коней валькирий оказались прикрепленными к плечам ангелов. И тогдашний наш Гельгейм, царство льда и мороза, сделался нынешней нашей преисподней, в которой так жарко, что кровь кипит в жилах грешников, между тем как у нас, в нашем Гельгейме, царил такой холод, что мозг замерзал в костях. И само небо, которое мы считали нетленным и вечным, переселялось и колебалось, так что в настоящее время мы видим созвездие Скорпиона на том месте, где встарь находилась Коза, и Стрельца на месте Рака.

Я помню хромого бога греков, кузнеца. Но греческий Вулкан был и германский Виланд, кузнец, которого поймал и сделал хромым, подрезав ему поджилки, Нидунг, царь нидов. Еще раньше он был нашим богом кузнецов, и мы его называли Ильмаринен. Мы родили его в нашем воображении, дав ему в отцы бородатого солнечного бога и в воспитатели – звезды Большой Медведицы. Ибо бог Вулкан, или Виланд, или Ильмаринен, родился под сосною от волоска волка и назывался отцом Медведя задолго до того, как его стали обожествлять германцы и греки. В те дни мы себя называли Сынами Медведя и Сынами Волка, и медведь и волк были у нас священными животными. Это было задолго до нашего переселения на юг, во время которого мы соединились с Сынами Древесной Рощи и передали им наши легенды и сказания.
   Да, а кто был Кашияна, он же Пуруровас, как не наш храбрый кузнец, которого мы брали с собой в наших скитаниях и переименовывали и обожествляли, когда жили на юге и на востоке, когда были Сынами Полюса и Сынами Огневого Ручья и Огневой Бездны?

величайшей вещью в жизни, во всех жизнях, моей и всех людей, была женщина, и есть женщина, и будет женщина, доколе звезды движутся в небе и небеса изменяются в вечном течении. Превыше наших трудов и усилий, превыше игры воображения и изобретательности, битв, созерцания звезд и Тайны – превыше всего этого была женщина.

Ради нее я совершал одиссеи, всходил на горы, пересекал пустыни; ради нее я был первым на охоте и первым в сражении; и ради нее и для нее я пел песни о подвигах, совершенных мною. Все экстазы жизни и все восторги принадлежали мне, и ради нее. И вот в конце могу сказать, что я не знал более сладкого и глубокого безумия, чем какое испытывал, утопая и забываясь в ароматных волнах ее волос.

Это была женщина-ребенок, но она была дочерью всех женщин, как и мать ее, жившая до нее; и она была матерью всех грядущих женщин, которые будут жить после нее. Она была Сар, богиня злаков. Она была Иштар, покорившая смерть. Она была Царицей Савской и Клеопатрой, Эсфирью и Иродиадой. Она была Марией Богоматерью и Марией Магдалиной, и Марией, сестрой Марфы, и самой Марфой. Она была Брунгильдой и Женевьевой, Изольдой и Джульеттой, Элоизой и Николеттой. Она была Евой, Лилит и Астартой.

Надеюсь, что когда я в следующий раз воплощусь в телесную форму, то это будет тело мирного фермера.

Кончаю! Я могу только повторить сказанное. Смерти нет! Жизнь – это дух, а дух не может умереть! Только плоть умирает и исчезает, вечно проникаясь химическим бродилом, формирующим ее, вечно пластичная, вечно кристаллизующаяся, – и это только для того, чтобы расплавиться и вновь кристаллизоваться в иных, новых формах, столь же эфемерных и вновь расплавляющихся. Только дух остается и продолжает развиваться в процессе последовательных и бесконечных воплощений, стремясь к свету. Кем я буду, когда я буду жить снова? Хотелось бы мне знать это… Очень хотелось бы…


Вы здесь » Путь Одиссея » Персоналии » Джек Лондон John Griffith "Jack" London